– Я всем доволен, князь, – возразил Склир. – Позволь мне завтра отбыть в Херсонес.
– Не буду тебя удерживать, – согласился Ростислав. – Завтра Тмуторокань даст тебе пир – и плыви с богом.
Ход из отведенных грекам покоев вел прямо во двор. Со двора князь Ростислав по деревянной лестнице, приложенной к глухой каменной стене, поднялся на крышу второго яруса, а оттуда по второй лестнице – на вышку.
Княжой двор, ставленный еще до Мстислава Красивого, переделывался, исправлялся, поправлялся, перестраивался, надстраивался бог весть сколько раз. Кто только не прикладывал руку к ходам-переходам, добавлял пристройки, набавлял светелку иль башенку, закладывал старые окна и двери, пробивал новые, портил либо украшал по собственному вкусу.
Вышку-надстройку придумал какой-то из Ярославовых посадников. Сам княжой двор стоял на высоком месте, и с вышки во все стороны, на сушу, на море, было видать, насколько хватало силы зрения. Зато и посадник на вышке красовался петухом на скирде, по слову язвительных тмутороканцев, и сохранился в памяти не именем, а кличкой – Петух.
В душные ночи тмутороканский люд выбирался спать во дворы, в сады, а князь Ростиславу полюбилось спать здесь, под звездой, на широкой площадке, обрамленной частыми балясинами. Свежо, и нет комаров – высоковато для слабых крыльев докучливых кровопийцев. Догадливый слуга, успев приготовить княжью постель, дожидался, зевая. Отпустив его, Ростислав быстро разделся. Летняя ночь коротка, день длинен, нарушенная привычка поспать среди дня отомстила внезапной усталостью. Но вдруг дремоту отогнало беспокойство. «Не слишком ли много наговорил я?» – спросил себя князь.
Сменив стрижей, летучие мыши трепетали в густом синем воздухе. Издали едва-едва слышался хор. Молодежь гуляла на воле, за крепостной стеной, чтоб не мешать сну старших. На тончайшую нить мотива, которую плели девичьи и мужские голоса, воображенье низало слова:
Упал… туман… на глу-убь мо-орскую…
сурожский бе-ерег дик и… крут…
я не о бе-ереге… тоску-ую…
Толкнуло, сбив дремоту совсем: «Ошибся я, грек-соблазнитель вынюхивает. Трепещут они за свою Таврию старческой слабостью. Я перед ним встал прямой, как свеча пред иконой. Правду говорил… Слабосильные умники, они правду выворачивают, как рубаху, ищут в изнанке. Скажи ему, как Святослав говаривал: иду на вас! И он успокоится.
А-а, пусть, что мне греки… Будут мутить через послов в Киеве, в Чернигове, нашептывать Изяславу, будить гнев Святослава. Чтоб им! Далась Таврия! К чему мне она?! Вслед греку пошлю кого-либо к Поликарпосу, посовещавшись с дружиной. Помогут».
Сказанное – сделано, не вернешь. Так ли, иначе ли, Ростислав умел не жалеть ни о давнем прошлом, ни о дне, едва прошедшем. На будущее – наука, нечего голову мучить. Князь-изгой ничего не боялся: справится, пока люди с ним. Спокойной жизни не ждал, злобой жизнь не укорачивал. Открываясь греку, Ростислав запечатлел в словах мысли, которых ранее складно и ясно не высказывал: не было нужды и случая. Ныне бросил бисер свиньям. Поднимут и, не поняв, оборотятся против него же? У него не убудет. Сегодня он сам будто бы лучше понял и себя, и что ему делать. Стало быть, прибыль от хитрого грека?
И уже улыбался и мыслям своим, и тихому-тихому движенью: ишь как крадется ножками в тоненьких туфлях, не думая, как заранее выдал ее вкрадчивый запах масел от разных цветов. Сама делает смесь, и аромат ее – будто с ним родилась.
Вот и она. Чуть коснулась, чуть шелестит:
– Мне там скучно и знойно от стен, ты, мой прохладный, устал, утомился, я только так, только так, ты же спи, мой красавец, усни…
Шептунья, мышка-цветочек чудесный! Сон, глубокий и легкий, без снов.
Медленная луна трудно и поздно рождалась из высокого темного лона востока. Тускло-багровая, такую на Ниле звали Солнцем Мертвых, пока Крест не вытеснил поверья былых людей, пока Полумесяц не вытеснил Крест. Впервые увидев сурожскую луну, пришлый русский говорил: кровавая, не к добру. Тмутороканец оспаривал: такая у нас всегда она.
Обычное не страшно, привычному не удивляются, не загадывают, откуда и какой ждать беды. Позднее тмутороканская луна, поднявшись к звездам, омоется воздухом, пожелтеет, побледнеет, а утром станет серебряной, как везде, и забудутся ночные мысли – темные, тревожные. Не будь тревоги – не было б и покоя; не будь несчастья – перестанут счастье ценить; разлука горька, да все искупается сладостью встречи. Просто-то как! Что за мудрость прадедовская! Однако же так оно есть, а почему? Не от нас пошло, не нами кончится. Пока жив человек, с ним живет его надежда. Собственная.
Княжой стол поставили во дворе, а над двором, чтобы солнце глаза не слепило, не жгло голову, на корабельных мачтах натянули шелковую паволоку, собранную из разных кусков, как пришлось. Пришлось же радугой, наподобие той, которую бог послал всеизвестному Ною во извещенье о конце потопа. Или, проще сказать, какую не раз видят прочие смертные, когда солнечные стрелы догоняют уходящий дождь. Не в порицание бога – тмутороканская радуга вышла куда как поярче.
Заполнили столами со скамьями княжой двор – только пройти. Столы вышли на улицы, разбежались по улицам. Строила вся Тмуторокань, ибо у какого же князя найдется столько столов и столько скамей и где он такой запас держать будет?
Званых много, вся Тмуторокань с Корчевом, избраны все, и каждому – место. Свое, известное, без спора: каждый каждого знает. Души у всех равны, а счет местам идет по старшинству, начиная с дружинников, местных и пришлых бояр, они же именуются большими, старшими. Они тоже между собой считаются, и за счетом все прочие следят. Иначе не будет порядка, а будет обида. Будет обида – будут и битые головы.