Поднебесная не располагала солдатами, способными к одиночному или групповому состязанию с конницей, и не могла их создать – не по вине «бездельников». У солдат были свои правила, и нарушение их могло быть таким же губительным, как нарушение основ науки сановников.
Несколько монгольских сотен толкали пленников на солдат. Другие сотни, прорвавшись вправо и влево, уже скакали по улицам Туен-Хуанга, били всех попадавшихся – все были чужие.
Удар в тыл главным силам Юэ Бао, при всей своей неизбежности, увеличил беспорядок. Командующий гарнизоном подготовил было опасную для нападающих хитрость. Четыре боевые трубы были поставлены против разрушаемой стены и скрыты за строем. По команде передние ряды расступятся, и огненный вихрь сметет нападающих. Из-за тесноты маневр никак не удавался, перед черными пастями боевых «драконов» делалось все теснее, вопреки усилиям самого Юэ Бао.
Стиснутые в давке до невозможности пошевелиться, солдаты, не в силах нанести удар, выпускали из рук бесполезное оружие. Пики, которые никто не держал, колыхались над задыхающейся толпой, как камыш над озером, а монголы косили со всех сторон живые колосья.
На нескольких башнях, как гром среди ясного неба, еще рычали «черные драконы». Приставленные к ним солдаты добросовестно расходовали порох до конца, так как монголы, не любившие слезать с седла, не собирались карабкаться на башни по узеньким, ненадежным лестницам.
Сопротивление погасло в ту частую в сраженьях роковую минуту, когда солдаты начинают думать о спасении собственной жизни, от утомления и растерянности не сознавая, что в их положении это стремленье отнюдь не лучший способ остаться в живых.
Монголы убивали и убивали, холодно, терпеливо, обливаясь потом от усердия. Ловко свешиваясь с седел, добивали упавших. Две женщины, неотличимые от мужчин, загнав в глухой тупик не менее сотни побежденных, махали клинками до изнеможения, отдыхали и опять рубили; пока не покончили с последним. Без вести исчез Юэ Бао. Принято считать, что история несправедлива к побежденным. Вероятно, так оно и есть, особенно если побежденные чрезмерно возвеличиваются либо чрезмерно унижаются. Человеческая история не только история человеческих страстей, но и зеркало самих рассказчиков. Так ли, иначе ли, но Юэ Бао, чья жизнь менее всего была добродетельной с точки зрения самых доброжелательных судей, заслуживает как солдат самой лучшей эпитафии: сделал все, что мог.
Покончив с улицами, монголы ворвались в дома, деловито убивая, деловито насилуя. Было известно, что богатые иногда глотают драгоценности, поэтому некоторые монголы вскрывали животы убитых.
В ямыне хан Тенгиз, сын Гутлука, уселся в позолоченное кресло правителя, за два или три часа до этого произнесшего свой последний приговор. Хао Цзай был знаком и с Гутлуком, и с Тенгизом. Гутлук не желал ездить в столицу за ежегодными подарками Сына Неба монголам. Церемонию перенесли в Туен-Хуанг, и Тенгиз всегда сопровождал отца.
Молодой хан приказал Хао Цзаю сесть против себя на стуле без спинки, предназначенном для почетных посетителей правителя. Тяжелая шелковая одежда Хао Цзая была испачкана, изорвана тяжелыми руками монголов. Случайное появление хана спасло правителя от судьбы других богатых людей Туен-Хуанга.
Ученый был спокоен. Он холодно отказался послать правителю города Су-Чжоу совет покориться монголам, дабы спасти город и себя.
– Твое желание разумно, понятно и, может быть, человечно, – с вежливой терпеливостью пояснял Хао Цзай. – Но ты требуешь от меня бесполезного. Советы пленников доказывают либо трусость этих пленников, либо их измену. Ученый правитель Су-Чжоу даже не посмеется надо мной.
– Итак, ты отказываешь мне, – согласился Тенгиз. – А нет ли у тебя просьбы? Может быть, я не откажу тебе?
– У меня нет желаний, – возразил Хао Цзай, складывая руки перед грудью. – Я не сохранил доверенный мне город, – пояснил он.
– Ты не мог его удержать, – сказал Тенгиз. Молодой хан долго молчал о главном, не имея равного себе собеседника, и ему хотелось говорить с человеком, в котором он ощущал нечто, роднящее этого суна с Гутлуком. – Когда монголы хотят, они могут многое, никто перед ними не устоит. Монголы покорят и Восток и Запад.
– Может быть, может быть, – соглашался Хао Цзай, – может быть, монголы покорят Запад. Но Поднебесную – никогда.
– Почему?
– Если ты обещаешь мне исполнить нечто, я объясню тебе.
– Что исполнить? Ты хочешь торговаться?!
– Нет, нет, – поспешил сказать Хао Цзай, предупреждая гнев этого особенного степного дикаря, который хотел рассуждать. – Нет, не настаивай, это будет мелочь для тебя. Обещай, мне легче будет говорить…
– Пусть так. Говори, – согласился Тенгиз.
– Поднебесная – множество. Нас бесконечно много. Нет другого племени, равного нам числом и единством. Поэтому ни один народ не может нас понять: Тебе, сыну малого народа, нас не постичь. Нужно происходить от многих поколений, родившихся в Поднебесной, чтобы ее понимать. Знание доступно только подготовленному к знанию.
Хао Цзай остановился. Он владел монгольской речью. Но трудно переводить знаки-цзыры в звуки. Однако нужно сделать это, дабы посеять сомнения в душе врага, который необдуманно расстегнул доспех в надежде на забаву.
– Это все? – прервал Тенгиз затянувшуюся паузу.
– Нет, нет, не все, – поторопился Хао Цзай, почувствовав досаду в Тенгизе. Дикарь не так дик, он отдается, как хищная птица умному ловцу. – Не все, – продолжал Хао Цэай. – Ты будешь, будешь побежден. Если не сам, то в твоих потомках. Монголы уйдут на дно Поднебесной, как камни на дно Океана. Поднебесная останется, как была. Она подобна кругу, замкнутому в неизменности. В неизменности – настоящая сила. Никаких перемен в обычаях, в семьях, на земле, на небе. Пусть нас упрекают, будто мы гасим сильных и умных. Таков круг, такова вечность. Народ, разрушитель своего круга, погибнет, пустившись в путь, тому много примеров. Все новые люди и мысли растворяются в Поднебесной, как соль в Океане, он же не изменяется. Окрась Янцзы – вода унесет краску, река останется желтой. Воюют не для войны, а для мира. Кончались битвы победой или поражением, Поднебесная всегда побеждала и будет побеждать. Тебе, сыну малого народа, – Хао Цзай едва не сказал – дикарю, – тебе не понять этого, нет, не понять… – Хао Цзай повторял, сам стараясь понять, не утомил ли он дикаря, вошло ли сомнение в душу Тенгиза? И, удовлетворенный, Хао Цзай дал своему голосу перейти в шепот, погаснуть.