В полуверсте над зелеными метелками ковыля стоит тупоносая голова чуткой дрофы. Сторожит свое племя, мирно дремлющее после утренней кормежки. День уже, солнышко припекает, самое время для отдыха крылатым и ногатым. В теплом воздухе пусто было б, коль не ястреба. Трепеща коричневыми крыльями, висят и висят они, глядя вниз – оплошного ждут, и, не дождавшись, косым полетом – в сторону, и опять виснут на невидимых опорах неутомимые голодные охотники.
Птицы небесные не сеют, не жнут, не копят в житницы. Даст бог день, даст и пищу… Расхрабрившись, далеко забрался стрепетиный цыпленок, и заблудился, и зовет мать. На писк спешит и хищная ласка, и чуткий ястреб летит. Кто первым поспеет, тот сыт.
Вблизи выхода из Кабаньего оврага ждали, ждали. Молчали – не о чем говорить, и какой же ты воин, если не умеешь молчать? Боярин поднял руку и вниз опустил, как бросил, – приказ слезть с седел. Слезли, чтобы лошадям дать отдохнуть, и слушали, как конь переступит, как топнет копытом, как хвостом хлестнет, отгоняя муху. Сухо здесь, мух с собой увел табун, пасшийся неподалеку, а все ж беспокоят.
Слушают, как трава растет, как мышь пробежит по корням, как стрекочут кузнецы. Небо чистое, ветер с востока, сухой, летний, – не сильно тянет, ленится. Надуется, дохнёт и, отдыхая, чуть веет. Белуга была хороша. В жаркое время рыба не ждет, ее уж разделали, в соль положили на сутки, а завтра пора и коптить.
Будто топот? Так и есть. Четверо своих прибыло, догнали. Теперь все ловцы в сборе, и боярское копье все тут – его дружинка, семь мечей, сам он восьмой, вместе называют копьем, как ведется по воинскому счету.
Отдыхает ветер, и от леса, которым зарос овраг, течет аромат доцветающих лип. То-то там черная пчела гудом гудит, спеша взять последний обильный взяток. Опадет липовый цвет, остаются летние цветы, они жестче, не так богаты медом. Пчела строга, не добра. К себе не пустит чужого, зато в поле мир. Ни человека, ни зверя не ужалит, и между собой свары нет из-за охоты. Сама посильно берет, другой не мешает, и никто не слыхал, чтоб пчелы между собой воевали из-за цветов. Отец Петр в поученьях все пчел приводит в пример да еще муравьев. Учит любить врагов… У боярина Стриги нет к половцам ни злобы, ни ненависти. Было, изжилось. Изжившись – забылось. Со злобой в сердце легко убивать, но трудно жить. Стрига не любит великого князя Святополка Изяславича, сильно не любит. Сколько в нелюбви ненависти и злобы, кто взвесит? Попади Святополк Стриге в руки, что он сделает с ним? Убьет? Нет. Мучить будет, издеваться, поминать пленнику? Нет. Так что это? Любовь ко врагу? Нет. Сколько нитей в человеческом сердце, кто их распутает… Потому-то и любят все говорить – бог знает, бог ведает. Будто легче становится.
Вот и стал слышен первый рог. И тут же, как ждали его, матерой кабан с ходу едва на людей не набежал – на глазах бурой тушей проломился и дальше пошел. И опять рог слышно, и опять. Но далеко, у Сулы. Кабаний овраг выходит к реке широким трехверстным устьем. Он почти доверху зарос лесом, хороший дом для зверья. Половцы поняли, что русские ходят охотой, охватив нижнюю часть оврага. Спали половцы в прохладе, теперь проснулись. А вот что они думают? Овражные берега круты, зверь вылезет, пеший выберется, конному хода нет. Конная тропа здесь одна, половцы по ней спустились в конце ночи, зная дорогу, чтоб в следующую ночь попытать удачи – пошарить по левому берегу, захватить людей, сколько придется, а потом взять табун лошадей – и обратно. С половцами мир, еще один, сколько десятков их было, мало кто считал. Мир им не мешает. Людей, кто останется жив, отдадут за выкуп, а лошади им самим нужны. Травы в степи хватает, за лошадью половец не ходит, только пасет, труд малый и – не свой. Заставляют рабов, нанимают своих победнее, платят теми же лошадьми.
Не знает боярин, как решат половцы, но что всполошились они, что слушают, что отошли в верх оврага – знает. В чаще верхом не поездишь. Половцы не станут ловить охотников. Только бы охотники сами не горячились.
Не быстро время шло, а сейчас и совсем замедлилось. Опять звучат рога, ближе. Половцы не могут сами прожить, к своему им нужно добавлять взятое у других. Таковы же были хозары, таковы же печенеги – все они одинаковы. К малому своему им нужно добавить побольше чужого, они не воюют, а грабят. Такими половцев видит каждый из русских. Вражда вековечная со Степью. Редко кто, подобно боярину, никого не оправдывая, понимает иное, потому что судит без злобы: повсюду воюют для добычи, и нет иной войны.
Так, значит, спрашивает себя боярин, песню мою о враге, который живет на востоке, где солнце встает ото сна, можно спеть и на другой лад: живет мой враг на заходе, где солнце ложится для сна?
Словами – можно, но смыслом – нельзя, заблудишься, правую руку от левой не отличишь. Не Русь шла на хозар, на печенегов, на половцев. Они шли на Русь. Прав обороняющий свое поле. А ведь древний спор… И вспоминается боярину читанное в старинном греческом списке о войнах, составленном Прокопием, легистом и ритором: тот виновен, кто замышляет войну, кто готовится напасть. И коль его упредят, коль обреченный на жертву сам нападет первым, вина все же на том, кто первый замыслил. Беспокойна человеческая совесть, в ком она не погасла, тот ищет себе оправданья, а другим – объяснений, пусть и не судьи они. Еще вспоминаются слова, записанные древнейшим, чем Прокопий, составителем. Будто бы спартанский законодатель Ликург завещал спартанцам не воевать все время с одними и теми же городами, дабы не обучать их войне. Спартанцы воевали будто для игры. Было ли такое время, или придумал его составитель рассказа? Скрыл в хитроумии выдумки некую истину, поученье?